Наконец Кристоф развернул письмо и прочел:
«Мое бедное дитя, не волнуйся обо мне. Я буду благоразумна. Господь наказал меня. Нельзя было думать только о себе, удерживать тебя здесь. Уезжай в Париж. Может быть, все это к лучшему для тебя. А обо мне не думай. Как-нибудь справлюсь. Главное, чтобы ты был счастлив. Целую тебя.
Мама.
Напиши, как только сможешь».
Кристоф сел на чемодан и заплакал.
Кондуктор уже вызывал пассажиров на Париж. Тяжелый поезд, громыхая, приближался к перрону. Кристоф отер слезы, поднялся и прошептал:
— Так надо.
Он взглянул на горизонт — в ту сторону, где находился Париж. Мрачное небо там было еще мрачнее. Мрак казался бездонным. У Кристофа защемило сердце, но он еще раз повторил:
— Так надо.
Поднявшись в вагон, он прижался к стеклу и все всматривался в зловещую даль.
«Париж, — думал он, — Париж! Приди мне на помощь! Спаси меня! Спаси мои замыслы!»
Темная завеса тумана становилась все плотнее. Позади Кристофа, над страной, которую он оставлял, полоска голубого неба, узенькая, как прищуренные глаза — глаза Сабины, грустно улыбнулась ему сквозь тяжелую пелену туч и погасла. Поезд тронулся. Начался дождь. Началась ночь.
КНИГА ПЯТАЯ
«ЯРМАРКА НА ПЛОЩАДИ»
Диалог автора со своей тенью
Я. — Да ты не об заклад ли уж побился, Кристоф? Решил поссорить меня с целым светом?
Кристоф. — Нечего притворяться удивленным. С первого же мгновенья ты знал, куда я тебя поведу.
Я. — Ты критикуешь и критикуешь, нельзя так. Раздражаешь врагов и смущаешь друзей. Разве тебе не известно, что хороший вкус предписывает не замечать непорядков в приличном доме?
Кристоф. — Что поделаешь! У меня нет вкуса.
Я. — Да, я знаю: ты просто дикарь, то и дело попадаешь впросак. Они объявят тебя врагом всех и вся. Ты ведь уже в Германии прослыл германофобом. Во Франции ты прослывешь франкофобом или — что еще серьезнее — антисемитом. Берегись, не трогай евреев. «Они сделали тебе слишком много добра, чтобы ты имел право говорить о них дурно…»
Кристоф. — Почему же мне нельзя высказать все то хорошее и плохое, что я о них думаю?
Я. — Ты говоришь о них преимущественно плохое.
Кристоф. — Потом будет хорошее. Почему нужно щадить их больше, чем христиан? Если я воздаю им полной мерой, значит, они того заслуживают. Я не забываю их роли, ибо они заняли почетное место на авансцене нашего клонящегося к упадку Запада. Некоторые из них несут смертельную угрозу нашей культуре. Но я помню, что другие обогащают нашу энергию и нашу мысль. Я знаю, сколько еще величия в этой нации. Я знаю их способность к самопожертвованию, их гордое бескорыстие, их страстное стремление к лучшему, неутомимую деятельность, упорный и незаметный труд многих тысяч из них. Я знаю, что в них живет бог. И потому-то я негодую на тех, кто отрекся от бога, кто, ради позорного преуспеяния и низменного благополучия, предает свой народ. Бороться с ними — это значит выступить против них же на стороне их народа, точно так же, как, нападая на продажных французов, я защищаю Францию.
Я. — Милый мой, ты суешься не в свое дело. Вспомни, как не терпится жене Сганареля, чтобы ее отколотили. Не суйся, куда не следует… Дела Израиля нас не касаются. А Франция — как Мартина: согласна, чтобы ее прибили, но не выносит, чтобы ей говорили об этом.
Кристоф. — И все же нужно говорить ей правду, особенно, если ее любишь. Кто скажет правду, если не я? Ведь не ты же. Все вы связаны между собой сложившимися в обществе отношениями, необходимостью считаться друг с другом, все вы щепетильны. А я ничем не связан, я не принадлежу к вашему миру. Никогда я не участвовал ни в ваших кружках, ни в ваших распрях. Ничто не обязывает меня поддакивать вам или быть вашим соучастником в заговоре молчания.
Я. — Ты чужеземец.
Кристоф. — Ах да, я и забыл, что немецкий композитор не имеет, по-вашему, права судить вас и не способен вас понять. Допустим. Я, быть может, заблуждаюсь. Но, по крайней мере, я скажу вам то, что о вас думают некоторые великие чужеземцы, ты знаешь их не хуже меня, — величайшие из наших мертвых и наших живых друзей. Если даже они заблуждаются, все равно полезно знать, что они думают: это может пригодиться. Во всяком случае, лучше так, чем самим убеждать себя, как это принято у вас, что весь мир восхищается вами, и самим то восхищаться собой, то поносить себя. Какой толк кричать в погоне за модой, что вы величайший народ мира, и в то же время — что латинские нации безнадежно хиреют; что великие идеи исходят из Франции, и в то же время — что вы годны лишь забавлять Европу? Не следует закрывать глаза на подтачивающий вас недуг, но не следует и падать духом; напротив — вас должна вдохновлять мысль о борьбе за жизнь и честь вашей нации. Кто почувствовал жизнестойкость этой нации, которая не желает умирать, тот может и должен смело обнажать ее язвы и ее смешные черты, дабы бороться с ними, а в первую очередь — дабы бороться с теми, кто использует все плохое и живет этим.
Я. — Не трогай Францию — даже ради ее защиты. Ты смущаешь честных людей.
Кристоф. — О да, честных людей, тех честных людей, которые огорчаются, услышав, что во Франции не все благополучно, что есть в ней много и невеселого и уродливого. Ими пользуются как орудиями зла, но они не хотят в этом признаться. Им так тяжело обнаружить плохое в других, что они предпочитают быть жертвой. Им необходимо хотя бы раз в день слышать, что все к лучшему в этой лучшей из стран, что:
«О Франция, ты ввек пребудешь первой!»
После этого честные люди успокаиваются и снова погружаются в сон, а дела за них делают другие… Славные, милые люди! Я огорчил их. Я огорчу их еще больше. Да простят они меня… Но если им неугодно принимать помощь в борьбе против своих угнетателей, то пусть не забывают: терпят гнет не только они и не все отличаются их безропотностью и способностью обольщаться иллюзиями, других эта безропотность и это обольщение отдают во власть угнетателей. Вот где подлинные страдания. Вспомни! Как мы страдали! А сколько еще страдало вместе с нами, когда на наших глазах атмосфера с каждым днем становилась все более удушливой, искусство разлагалось, цинизм и безнравственность разъедали политическую жизнь, дряблая мысль отступала, проваливаясь в бездну, не скрывая самодовольного смеха… И мы с тоской наблюдали это, тесно прижавшись друг к другу… Да, тяжелые годы прожили мы вместе! Учителя наши и не подозревают о тех муках, которых мы натерпелись в молодости, под их эгидой!.. Мы устояли. Мы спаслись… Неужели мы не спасем других? Будем равнодушно смотреть, как другие тоже страдают, и не протянем им руки? Нет, мы связаны общей участью. Нас, думающих так же, во Франции тысячи, — я только высказал вслух их мысли. Я знаю, что говорю от их имени. И скоро я заговорю о них самих, я жажду показать истинную Францию, Францию угнетенную, Францию во всей ее толще: евреев, христиан, людей свободомыслящих, людей разных верований, разной крови. Но чтобы добраться до настоящей Франции, нужно Сначала пробиться сквозь толпу тех, кто охраняет двери дома. Пусть прекрасная пленница стряхнет с себя апатию и разрушит наконец стены темницы. Она сама не знает своих сил и убожества своих противников.
Я. — Ты прав, ты — моя душа. Но что бы ты ни предпринял, удерживайся от ненависти.
Кристоф. — Я чужд ненависти. Даже когда я думаю о самых злых людях, я твердо помню, что они люди, что они страдают так же, как и мы, и что когда-нибудь они умрут. Но я должен бороться с ними.
Я. — Бороться — значит творить зло, даже когда борешься во имя блага. Страдание, которое ты почти неизбежно причинишь хотя бы одному живому существу, стоит ли добра, которое ты собираешься сделать этим прекрасным кумирам: «искусству» и «человечеству»?
Кристоф. — Если таково твое мнение, откажись от искусства, откажись от меня.