За ними, за каждым их движением шла слежка. Они же не соблюдали ни малейшей осторожности. Один был фантазер, другая — сумасбродка, и оба нисколько не таились ни на улице, когда выходили вместе, ни у себя дома, когда по вечерам болтали и смеялись, облокотись на перила балкона. В простоте душевной они позволяли себе в обращении друг с другом известную короткость, что и послужило предлогом для клеветы.
Однажды утром Кристоф получил анонимное письмо. В грязно-оскорбительных выражениях его объявляли любовником г-жи Рейнгарт. У него опустились руки. Никогда он не помышлял даже о невинном флирте с ней: он был слишком честен; он испытывал пуританский страх перед всяким нарушением супружеской верности, — одна мысль об этой нечистоплотной раздвоенности претила ему. Отбить у друга жену представлялось ему преступлением, и уж не ей, не Лили Рейнгарт, было соблазнить его на это: бедняжка отнюдь не блистала красотой, и он не мог бы даже сослаться на захватившую его страсть.
Он пришел к своим друзьям с чувством стыда и неловкости. Они были смущены не менее его. Каждый из супругов получил такое же письмо, но они не посмели открыться друг другу; и теперь каждый следил за остальными и за собой, — они не решались ни говорить, ни шевелиться и делали глупость за глупостью. Если у Лили Рейнгарт врожденная беззаботность на мгновенье брала верх, если она начинала смеяться и говорила всякий вздор, то, перехватив взгляд мужа или Кристофа, вдруг снова вспоминала о письме и в смущении прерывала беседу. Кристоф и Рейнгарт тоже чувствовали себя неловко. И каждый из них думал:
«А они? Знают ли?»
Однако они так и не открылись ни в чем друг другу и старались поддерживать прежние непринужденные отношения.
Но анонимные письма, все более оскорбительные и непристойные, приходили вновь и вновь. И все трое не могли отделаться от чувства невыносимого стыда и душевной тревоги. Получив письма, друзья прятались друг от друга; у них не хватало решимости бросить эти послания в огонь, не читая. Они распечатывали их дрожащими руками и со стесненным сердцем развертывали листок; а прочитав то, чего так боялись, да еще с новыми вариациями, — вернее, с новыми хитроумными и гнусными выдумками привыкшего пакостить обывателя, — украдкой плакали. Все трое терялись в догадках, стараясь понять, кто же этот негодяй, преследующий их с таким остервенением.
Однажды г-жа Рейнгарт, не выдержав, рассказала мужу, что она стала жертвой травли; он со слезами на глазах признался ей в том же. Сказать ли об этом Кристофу? Они не смели. Но как не предостеречь его, чтобы он был начеку? После первых же слов, которые произнесла, залившись краской, г-жа Рейнгарт, она с горестным изумлением убедилась, что и Кристофа не пощадили. Перед такой лютой злобой они растерялись. Г-жа Рейнгарт не сомневалась, что весь город участвует в заговоре. Они не только не нашли в себе силы подбодрить друг друга, но окончательно пали духом. Что делать? Кристоф грозился размозжить кому-то голову. Но кому? И ведь это лишь подлило бы масла в огонь!.. Сообщить о письмах полиции? Но тогда неизбежна огласка… Не обращать на них внимания? Это уже невозможно. Отныне их дружба была омрачена. Как ни верил Рейнгарт в чистоту своей жены и Кристофа, он помимо воли начал подозревать их. Понимая, сколь унизительны, сколь бессмысленны его подозрения, он нарочно оставлял Кристофа наедине с Лили. Но он страдал, и жена понимала это.
И Лили было не слаще. Ей никогда не приходило на ум флиртовать с Кристофом, как и Кристофу — с ней. Но после наветов анонимного автора у нее возникла до смешного глупая мысль, что, может быть, Кристоф и в самом деле в нее влюблен; и хотя он никогда не выказывал ни малейших признаков влюбленности, она сочла своим долгом принять меры. Однако вместо прямого объяснения Лили прибегла к неловким намекам, и Кристоф их не сразу понял, а когда понял; то вышел из себя. До чего же это глупо — хоть плачь! Чтобы он влюбился в эту добродетельную мещаночку, эту дурнушку, славную, но такую заурядную!.. И она может этому поверить!.. И он лишен возможности защищаться, сказать ей, ее мужу:
«Да что вы! Успокойтесь! Нет ни малейшей опасности!..»
Но нет, не мог он обидеть этих милых людей. К тому же Кристоф понимал, что если она обороняется от его воображаемой любви, то не потому ли, что сама начинает тайком любить его? Анонимные письма сделали свое дело — они заронили в ней эту глупую романтичную мысль.
Положение становилось таким тягостным и нелепым, что продолжать прежние отношения не было никакой возможности. Лили Рейнгарт, несмотря на свой острый язычок, не отличалась твердым характером; сделавшись жертвой затаенной вражды целого города, она потеряла голову. Чтобы избегнуть встречи с Кристофом, Рейнгарты малодушно хватались за первый попавшийся предлог:
«Госпоже Рейнгарт нездоровится… Рейнгарт очень занят… Отлучились на несколько дней…»
Неуклюжая ложь, в которой случай почти всегда коварно изобличал их.
Кристоф был более откровенен. Он сказал Рейнгартам:
— Простимся, бедные друзья мои. Они оказались сильнее.
Рейнгарты заплакали. Но после разрыва с Кристофом они облегченно вздохнули.
Город мог торжествовать. На сей раз Кристоф очутился в полном одиночестве. У него отняли последнее дуновение свежего воздуха — скромную привязанность, без которой не может жить ни одно сердце.
Часть третья
Освобождение
Теперь вокруг Кристофа была пустота. Ни одного друга. Милый дядя Готфрид, который был ему опорой в трудные времена и в котором он так сейчас нуждался, уже несколько месяцев, как исчез, и на этот раз — навеки. Как-то летним вечером Луиза получила письмо, написанное крупным почерком, судя по обратному адресу, из какой-то отдаленной деревни; неизвестный адресат писал, что брат ее умер: старенький разносчик при всех своих немощах ни за что не хотел отказаться от скитаний. Там, на сельском кладбище, его и предали земле. Последняя мужественная и чистая дружба, в которой Кристоф мог бы найти поддержку, канула в бездну. Он остался один со своей одряхлевшей матерью, которая могла лишь любить сына, но не понимала его. Вокруг него расстилалась огромная германская равнина — угрюмый океан. При каждой попытке выбраться на берег его захлестывала еще более высокая волна. А враждебно настроенный город хладнокровно взирал, как он тонет.
И вот, когда он бился, стараясь удержаться на поверхности, перед ним возник, словно молния в обступившей его ночи, образ Гаслера — великого музыканта, которого он боготворил с детских лет, чья слава теперь гремела по всей стране. Он вспомнил обещания Гаслера и с решимостью отчаяния ухватился за эту последнюю соломинку. Гаслер может спасти его! Гаслер должен спасти его! Чего он, Кристоф, просит? Не помощи, не денег, не материальной поддержки. Только одного: чтобы его поняли. Ведь и Гаслера некогда травили, как его, Кристофа. Гаслер — свободный человек. Он поймет свободного человека, которого так мстительно преследует и грозит задушить немецкая посредственность. Ведь оба они ведут одну битву.
Он не стал откладывать задуманное: предупредил мать, что уезжает на неделю, в тот же вечер сел в поезд и отправился в большой город на севере Германии, где Гаслер был дирижером. Кристоф не мог больше ждать. Он чувствовал, что задохнется без этого глотка свежего воздуха.
Гаслер был знаменит. Его враги не сложили оружия, а друзья его хором кричали, что он величайший музыкант настоящего; прошлого и будущего. Окружающие ругали или хвалили его, доходя до абсурда и в том и в другом. Закалки у него не было, и поэтому критика его ожесточила, поклонение избаловало. Все свои силы Гаслер расходовал на то, чтобы досаждать своим критикам и исторгать у них вопли негодования, — он напоминал мальчишку, измышляющего всякие каверзы, и надо сказать, что каверзы Гаслера были самого дурного пошиба: он не только разменивал свой огромный талант на ухищрения, которые приводили в ужас жрецов искусства, но из озорства выбирал причудливые тексты, странные сюжеты, двусмысленные и даже скабрезные ситуации, словно нарочно старался оскорбить здравый смысл и чувство приличия. Рычание буржуа доставляло ему удовольствие; и буржуа не отказывал в этом удовольствии Гаслеру. Сам император, который вмешивался в дела искусства с наглой самоуверенностью, свойственной выскочкам и царствующим особам, расценивал успех Гаслера как успех скандала и никогда не упускал случая выказать пренебрежение и равнодушие к его бесшабашной музыке. Гаслера выводила из себя и восхищала эта оппозиция его величества, которую передовое немецкое искусство воспринимало как аттестат зрелости, и он продолжал еще усерднее бить стекла. При всяком новом дурачестве композитора его друзья исступленно кричали, что он гений.